Я зашел в квартиру, сразу почувствовав себя чужим. Комнаты пустые, только кровать, шкаф да пара ветхих стульев. Моя электрогитара, новенькая стереосистема, телевизор, диски с фильмами — все исчезло. Но я не расстроился, ведь, по большому счету, это все пыль.
Я сразу набрал телефон Ольги (странно, что его до сих пор не отключили). Трубку поднял отец девушки. Некоторое время он молчал, видимо, оглушенный такой сверхнаглостью. Потом он все же нашел в себе силы послать меня по известному адресу. Я пожелал ему того же, но в трубке уже слышались гудки. Что ж, и это не беда.
Я обязательно найду ее.
Вечером ее отец сам позвонил мне и сообщил, что нам нужно встретиться для разговора. Я согласился. Действительно, чего мне бояться? Хуже того, что со мной произошло, уже никогда не произойдет.
Смеркалось. Отец Оли, Андрей Борисович, стоял у свежевыкрашенной лавки и нервно курил. Я широко улыбнулся и протянул ему руку, но он только с отвращением посмотрел на нее, будто я протягивал ему дохлую крысу.
Взглянув в его покрасневшие глаза, я сразу понял, что он мне скажет.
— Ты знаешь, где Ольга? — спросил он. Не голос, а скрип наждачного листа по стеклу.
— Догадываюсь, — осторожно сказал я.
— Она в дурдоме. Там, где место тебе. — Он выпустил дым и с горечью рассмеялся: — Никак не возьму в толк, что на нее нашло…
— Вы о чем? — спокойно спросил я. Он еще раз затянулся и выпустил дым прямо мне в лицо, но я даже не отстранился.
— Сегодня она сказала, что это она виновата в смерти молодежи. Что ты на это скажешь, Дима?
Я молча разглядывал носки своих ботинок. Шнурок на одном стал развязываться.
— Что ты молчишь? Ну скажи что-нибудь! — сорвался на крик Андрей Борисович. — Ты что, веришь, что это она разделалась с ними?! Да она плачет, когда я муху пришлепну!
— Мне нечего сказать, — сказал я. — Ольга не делала этого. Только кто меня будет слушать? Я хочу ее видеть.
— Обойдешься, — зло проговорил Андрей Борисович, швыряя окурок за лавку. Его пальцы судорожно крутили дешевую зажигалку. — Очевидно, ей поверили, и они снова открыли дело. Ты знаешь, что ей светит? В лучшем случае — психушка до конца дней. В худшем — тюремные нары. Лет так на двадцать. Или пожизненное.
Я молча кивнул.
Андрей Борисович схватил меня за шиворот. И хотя он был одного роста со мной, я мог бы без труда свалить его с ног. Но не стал.
— Она никогда не выйдет на свободу, сучий потрох, — прошипел он. — Зачем ты потащил ее с собой в этот ад?!
Я попытался освободиться от хватки, но его лицо вдруг затряслось, как желе на блюдце, и он ударил меня. Удар был слабым, но его кулак все равно рассек мне губу. Я облизнул выступившую кровь и не удержался от улыбки. Это испугало Андрея Борисовича. Он что-то понял, попятился:
— Боже, так это ты… Я скажу им, что это ты… Оленька… она ни при чем…
— Говори что хочешь, старый мудак. — Я сплюнул кровь и сделал шаг вперед. Андрей Борисович повернулся и побежал, ежесекундно оглядываясь.
А я стоял и смеялся, задрав голову. Господи, какие же они все придурки!
По дороге домой я купил хлеба и леденцы. Вкусные такие леденцы. Называются «Бон-пари». Вы не пробовали? Напрасно. Их так любят малыши!
И Гуфи. Их любит Игорь Гульфик, мой самый лучший друг. Я его очень люблю.
Возле подъезда я увидел голубя. Голова изъедена какой-то болезнью так, что видно розовое мясо. Крылья облезлые (с такими и летать-то нельзя!), вместо лап — бесформенные обрубки. Он сидел возле урны, нахохлившись.
Я отломил половину батона и раскрошил его. Неуклюже подпрыгивая, голубь стал клевать хлебные крошки, с благодарностью поглядывая на меня. В это же мгновенье стая голубей — молодых и крепких — слетелась к рассыпанным крошкам, буквально отшвырнув моего голубя.
Ругаясь, я разогнал их. Мой друг снова сидел рядом с урной, испуганно поджимая изувеченные лапы. Он не боялся меня.
Голубь принял меня за своего.
Он степенно клевал хлеб, а я машинально грыз леденцы, не подпуская к своему другу других голубей, пока он не проглотил все крошки.
Заходя в подъезд, я напоследок бросил на него взгляд. Голубь смотрел на меня своими оранжевыми глазами, ветер трепал жалкие остатки перьев на его голове. В его глазах сквозили жалость и сочувствие. Понимаете, что я хочу сказать?
Умирающий, истерзанный уличный голубь жалел меня.
Холодно. Белые с голубизной стены, такой же потолок. Они и правда мягкие, а я думала, что такое только в книжках бывает!
Жаль, мне не разрешают вести дневник. Я так хочу размять затекшие мышцы, услышать хруст в суставах, затем взять в руки ручку и все подробно описать… Ведь из этого может выйти целая книга, вы мне верите?
Я одна. Врачи смеются, когда я прошу, чтобы мне разрешили общаться еще с кем-то. Один из них сказал: «Я скорее посажу наших пациентов в террариум к крокодилу, чем к тебе в палату». Хорошее сравнение.
Мне часто снится Дима. Несмотря на все, что произошло, я по-прежнему люблю его. Поэтому и сделала это заявление. Пусть хоть его отпустят.
Иногда мне снится луна. Я разговаривала с ней. Она мне сказала, что мы скоро увидимся, и во мне все замерло в сладком предвкушении свидания. Но самый, пожалуй, главный вопрос «когда?» остался без ответа — луна просто сказала, что скоро.
А сегодня мне тоже приснилась луна, но сон был ужасен. У луны уже не было доброго и приветливого лица. Вместо него было сморщенное лицо старой цыганки, той самой, которая встретилась нам в Соловках. Она недобро усмехнулась и сказала, что Дима ни в чем не виноват. Затем я увидела болото, в котором мы заблудились. И я видела очертание чего-то огромного, темного, с кривыми конечностями, высившегося над нами. И эта черная вязкая масса, к моему великому ужасу, стала сливаться со мной. Причем мне показалось, что она как бы раздвоилась, пытаясь проникнуть в Диму тоже, но из этого ничего не вышло и он остался чист. Наверное, все дело в железной штуке в его голове, как это глупо ни звучит.